Мысль свою жениться на Литте он считал очень важной. Это бесповоротно связывало с ним Михаила, ставило Михаила в зависимость от него. Могло быть очень и очень полезно. Однако Роман Иванович нисколько не скрывал от себя, что в эти соображения вплеталось постороннее чувство, – нет, не вовсе постороннее, однако независимое, не рожденное соображениями: быть может, соображения родились потом, от него, рядом с ним.
Не любовь. Не влюбленность. Не страсть даже. Злой каприз, удивленность от встретившегося сопротивления. Когда он заметил, что эта девочка (много слышал о ней раньше) сторонится и не доверяет ему, что он, привыкший к другому, ей неприятен, – показалось, что победить недоверие необходимо. Да и действительно необходимо: она связана с Михаилом. Но тут-то и вкралось другое чувство, личное, о котором думал Роман Иванович, которое заставляло его усиливать борьбу за доверие. Доверия уже было мало: хотелось власти.
Впрочем, все двойственно, все: как без власти добиться доверия? Он, по совести, верил только доверию рабов.
Не скрывал от себя Роман Иванович, что этот шаг, – женитьба, – так ли, иначе ли она обернется, – может для него стать шагом решающим. Принудить его к решению, которого он еще не сделал, и твердо знал, что не хочет делать, – не время. Кое от чего придется отказаться. Но сохранить все-таки неприкосновенным данное свое положение можно, и к этому сейчас Роман Иванович приложит усилия. От риска он не прочь, – с умом; но терять не любил ничего, что может пригодиться. Для риска нужен подходящий момент. А пока, точно скупой, собирал, собирал он, хранил, выжидал.
«Если я делаю глупость с этой свадьбой, – ну что ж! – думал он, трясясь на скверном извозчике по скверной мостовой и скверной улице, которая вела к „убогой хижине“ преосвященного Евтихия. – Мне так хочется. Пусть даже мое „хочется“ тут преемствует над соображениями. Великодушно разрешаю себе… глупость. А может, вовсе это и не глупость».
Роман Иванович издавна «дружил» с блестящим владыкой Евтихием. Знал его назубок, и Евтихий знал, что тот его знает. Поэтому дружба их была нисколько не похожа на ту, которую водил Евтихий с «обещающей молодежью».
Внешне Роман Иванович, где нужно, подчеркивал свое отношение к Евтихию как «наставнику»; Евтихий держал себя соответственно; однако острые глаза его порой выдавали тревогу и даже злобу. Евтихий не совсем понимал Сменцева.
Вот это непонимание при безукоризненных внешних отношениях, эту смуту и надо было сохранить.
Конечно, Евтихий – не княгиня Александра. Ну, да зато с ним можно иначе помериться. Тщеславный и грубовлас-тный трус. Поглядим.
«Убогая хижина» оказывалась, в сущности, не очень убогой. Поскользнувшись на крыльце, около которого хмуро шумели в темноте оголенные деревья, Роман Иванович вошел в просторные сени, потом в такую же просторную и светлую прихожую.
Два тонких келейника, похожих на черные былинки, смиренно и предупредительно встретили его. Один, знакомый, тотчас выскользнул из прихожей – докладывать.
Просят в кабинет. Большая честь: туда допускаются только близкие люди.
По светлому и скользкому, точно лед на солнце, паркету громадных комнат – приемной, зала, гостиной, столовой – шел Роман Иванович к архипастырскому кабинету. От льдистости пола комнаты казались еще холоднее и пустыннее, особенно зал. Мебели тут никакой не было. В ряд по стенам висели разные священные портреты, разные – и немножко одинаковые: все ленты, ордена, звезды и кресты, кресты…
Преосвященный встретил гостя на пороге кабинета.
– Здравствуйте, здравствуйте. Поджидал. Думал – полчаса свободных, а освободился-то на весь вечер. Хоть до одиннадцати сидите.
Троекратно поцеловались. Бледное, полное, мучнистое, как разваренный картофель, лицо владыки сияло приветом и любезностью.
– Мы сюда и чайку спросим, – говорил Евтихий, усаживая гостя в кресло. – Что в столовой! Здесь нам уютнее.
В кабинете, точно, было уютнее. Высокие кресла, книги, на полу ковер. Тоненький черненький послушник принес чай и такой гигантский поднос с вареньями и печеньями, что было удивительно, как эта былинка под его тяжестью не переломилась.
За чаем стали болтать. Болтал, впрочем, больше преосвященный, а Сменцев только подавал реплики и усмехался, по-своему, вбок.
Евтихий, напав на любимую тему, не мог с ней расстаться. Тема же была – женщины, сосуды дьяволовы, пакость их соблазна, и высмеивание духовной братии, сему соблазну подпавшей. Речь преосвященного удивила бы многих роскошью, богатством слов, хотя утонченной назвать ее было никак нельзя. Перебирал по пальцам видных людей с их любовницами. Одного называл Наталием, по имени его «блуда», следующего Марием, а одного окрестил прямо: Аксинья. Впрочем, не стеснялся и менее невинными кличками.
Грязные сплетни, приправленные брезгливыми проклятиями «дьявольским сосудам», так и лились, со вкусом, из уст говорившего.
Роману Ивановичу это надоело. Да и пора было приступать.
– Мне женщины очень противны, – сказал он. – И все же, владыка святый, я намерен жениться. О том и пришел говорить.
Владыка онемел. Даже рот у него раскрылся. Потом вскочил, замахал руками, забегал по комнате.
– Не поверю. Ушам своим не верю. Жениться! И ведь кто намерен жениться? Кто?
– Я, – со спокойной улыбкой подтвердил Сменцев. – Я женюсь. Сначала выслушайте меня, владыка…
Но тот опять замахал руками и забегал. Когда остановился перед Сменцевым, мучнистое лицо залоснилось. И, видимо, нашло на владыку борение. Сообразил, что если женится Сменцев, – кое-какие вещи от него уплывают безвозвратно, а ведь он – черт его разберет – метил что-то высоко. С другой же стороны – этот самый Роман, его ученик отчасти, который презрительно, как его учитель, относился к бабью и лишь случайно еще не монах (скольких робких, мягких, менее способных постриг Евтихий!), этот Роман… женится. Смутная политика боролась в сердце владыки с кровным, ясным убеждением. И – надо отдать ему справедливость – убеждение победило.