И Флорентий, улыбнувшись открыто, спросил:
– Значит, поладили?
– Да как же, как же, уж чего же? – заговорил Хрисанф, тряся бороденкой. – Прекрасно поговорили, прямо по душе. И многое мне, как бы таинственное доселе, открылось. Уразумел. Право, руки даже похолодали.
– А пусть не холодают, – наставительно сказал Варсис. – Огня нужно больше, отец дьякон, огонь в деле нашем – вот что наиглавнее требуется.
Дьякон от волнения даже не усидел, стал прощаться. Отец Варсис вышел его провожать до ворот.
Перед Романом Ивановичем отец Хрисанф благоговел, но и боялся его, тайно, без понимания; а приезжий монах сразу как-то сумел, помимо благоговения, внедрить в душу дьякона некоторую самоуверенность и веселость.
– Обольстили вы нашего Хрисанфа, – шутливо сказал Флорентий, когда Варсис вернулся в комнату.
– Ну уж и обольстил. Он ничего дядя, только умишко заячий. Да мы его подправим. Вдохнем, так сказать, желательную энергию. Погодите, вот представлюсь я попу вашему, огляжусь, – такое мы с отцом дьяконом собеседование у вас соделаем, что прямо – благо ти будет. Оглядеться вот надо.
Прибавил тонко:
– У вас тут сектанты, говорят, водятся. Ну я пока от касания сего воздержусь. Мы с дьяконом насчет православных; а те – народ робкий, видимости весьма пугаются. Напугается сразу – после не сдвинешь.
Флорентию это понравилось. Он даже рассказал Варсису про Кучевой, про Ивана Мосеича и про завтрашнюю свою беседу со «стариками».
– Так. Дело хорошее. Нужное дело. Помолчал и прибавил:
– А теперь что? Ужинать, что ли, будем? Поужинаем, благословясь, да я бы вам кое-какие бумажки-то показал, из одобренных. Потолковали бы, что, к чему, когда.
Так и сделали. Поужинали и сели разбирать «бумажки».
Вся трудность в том, что с разными людьми, вернее – с разными косяками людей, надо говорить разно. Об одном, – а брать с разных концов. Флорентин знал это, всегда помнил, что нужна выдержка, медлительность, вечная прикидка; делал так, – но порою ему было тяжко. Все соображать, слова взвешивать, как бы лишнее не вырвалось… Не такой он. А надо.
По правде сказать, и некоторые «бумажки» Варсисовы, из «одобренных» Романом Ивановичем, не очень ему нравились. Слишком общо, да и слишком просто. А между тем – да, пожалуй, именно это и следует.
«У меня характер портится, – думал Флорентий, шагая по бурым полям снятого хлеба. – Надо в руки себя взять».
И далее он не позволил мыслям слагаться, течь туда, куда их влекло. Идет в поселок, к Ивану Мосеичу, – ну об этом и следует думать.
Темнело. Осенние тучи, белые, на темных, серых подбоях, низкие, гомозились над пустыми полями. Сейчас, тут, за рощицей, и поселок.
Флорентий обогнул рощицу. Подойдя, стукнул в крайнюю избу.
Чернеют в сизых сумерках крепкие, недавно ставленные избы. Их немного, строены хорошо, хозяйственно. Поселок сплошь – «христианский», то есть баптистский, что ли… разно их называют. Есть «христиане» и на селе за рекой, которым выселяться еще неохота. Да и на селе им жизнь не тесная; чтобы вражда – вражды нет.
Иван Мосеич – мужик молодой еще, да к нему от старого Мосея, недавно помершего, уважение перешло; если Иван Мосеич в хуторские речи вслушивается – значит, и другие слушать будут. Это знает Флорентий.
Встретили его в избе ласково. Сам хозяин, да брат младший, веселоглазый, рыжебородый, да три бабы, одетые чисто. Чистая изба, просторная. В красном углу, как водится, вместо икон – занавесочка: за ней книги – священные.
Огонь засветили – совсем смерклось.
– Никита Дмитрич хотел прийти, да Сахаров, Сидор Миколаич, – сказал хозяин. – Старики наши хорошие, только Господь с ними, невразумительные. Знает свое, и весь тут. Годы крепкие.
– Федор с Ипатом придут? – спросил Флорентий.
– Придут, обязательно. Промежду них вчера беседа была, все об вашем. Однако не соглашаются. Я не вступался.
Первым пришел Сахаров. Древний, белый, с палкой, молчаливый, злой. За ним явился Ипат с Федором. Совсем молодые, Ипат щупленький, хиленький, заморенный, Федор – крупный, с выпяченными губами.
Только что уселись порядком за стол, как дверь опять стукнула: вошел бодрый еще, высокий старик – Никита Дмитриев.
После приветствий и он сел к столу, в сторонке. Глядел нахмурившись. Потом сказал:
– Мне послушать. Чего наши братья спорятся? В толк не возьму, чего еще надо-то?
– Вот и послушай, – произнес Иван Мосеич, хозяин, ласково. – Разве от тебя кто скрывается? Сам разбери.
Бабы тоже присели, на лавку, сбоку. Двое ребят, не очень маленьких, свесили головы откуда-то сверху.
Молчание. Флорентий кашлянул, обвел глазами собрание и медленно, серьезно проговорил:
– По-моему, так и спориться не об чем. Раньше говорил и теперь скажу: вера ваша правая, хорошая, – а неполная. Все по кусочкам, – полноты нету.
Лицо у Флорентия слегка побледнело и совсем теперь было не детское, – такое серьезное и сосредоточенное.
– Мы вашу веру испытывали, – продолжал он. – Ну и заскучала душа. Душа человеческая – как птица. И на земле живет – а под небеса летает. Вы крылья-то ей не то что пообрезали, а вроде гуся она у вас домашнего: крылом похлопает – а все тут же.
Старик Сахаров злобно пожевал губами, воззрился на Флорентия, но ничего не сказал. Щупленький Ипат, уже бывавший на беседах и понимавший, в чем дело, горячо вступился:
– Ты подумай, это нашему-то духу связа? Нашему-то? Знаешь сам, как собираемся, как в любви Господа хвалим. За обедней, за церковной, лучше, что ли? Больше душе простору, как поп перед иконами кадит?