– Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.
– Как он у тебя? – с интересом спросил старик. – Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне – с какой-то он с придурью.
– С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.
Влас Флорентьич опять вздохнул.
– Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.
Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.
– Угостить бы тебя чем, Роман? – встрепенулся старик, – Вина может, ликеров… Я велю Василью, в минуту.
– Нет, не надо, поздно, – отозвался Сменцев. – А вот что: денег ты дай.
– Будет ли у меня? Поглядеть надо. Ведь много, чай, опять возьмешь?
– Не очень. Чека не станешь давать?
– Нет, нет, что чек. Лучше я тебе наличными, из рук в руки. Меж четырех глаз. Коли не хватит – скажи, когда опять придешь? приготовлю.
– Ладно. Пока дай тысячи две.
– Две? Ну, это найдется. Вчера тут лежало…
Влас Флорентьич достал откуда-то ключи и пошел в угол к темному шкапу.
– Электричество поверни. Вон хоть там, у двери. Дверь-то заперта?
Комната осветилась мягким, неярким светом.
– Я ведь не на дела твои даю, я их, дел этих, и знать не знаю, – говорил Влас Флорентьич, возясь у шкапа. – Я тебе даю, лично. Тебе ведь взять неоткуда. Тстенькино-то наследство мужикам роздал, как это у вас там идейно полагается.
– Конечно, конечно, мне даете, – смеялся Роман Иванович. – Уж это все давно решено и подписано. Мне разве пить-есть не нужно. Одеться тоже… Вот осенью думаю за границу поехать. Ну, до тех пор свидимся.
Влас Флорентьич аккуратно запер шкап и повернулся к гостю.
– За границу?
– Да, в Париж. Славный город. Недаром говорится: заедешь – угоришь.
– В Париж?
– Ну да, ведь сказал же. Что, мне туда поехать – покутить, что ли, нельзя?
Старик остро и умно глядел на него из-под седеющих бровей. Глядел и Сменцев; глаза его откровенно смеялись. Улыбнулся и Влас.
– Кто говорит. Пути соколу ясному не заказаны. Вот тебе, пока. Хочешь считай, хочешь нет. Пачки считанные.
Опустил глаза и, вздохнув, прибавил прежним тоном:
– Вот и Флореша частенько, пришли ему, да пришли. Мне не жалко, что ж, дело его молодое.
– Я знаю, Власушка, ты на лодырничанье не скупишься. Умница ты у меня, старичок.
И он ласково похлопал его по плечу.
– Что ж вина-то не выпьешь?
– Нет, милый, я уж пойду. К тебе еще кто бы не пожаловал. Ведь знают же, что ты в городе.
– И то, – заволновался Влас Флорентьич. – Весьма даже возможно. Да я сам лучше поеду. В типографии человека надо повидать.
– Вот видишь. Прощай же, голубчик. Спасибо тебе.
– Не на чем. Мы што, люди – люди, а ты ведь Иван-царевич. Прощай, Романушка; Христос с тобой, благослови тебя Матерь Божия.
В дверях Сменцев обернулся.
– Ах, старик, старик. Ведь вот иной раз думаешь: типография у него своя, народ известный, как бы подчас удобно это. А жалеешь тебя и соблазну ни-ни, не поддаешься.
– Что топография? Ну что еще типография? – торопливо отозвался Влас Флорентьич. – Свинчаток этих, что ли, нет? Эка! На наличные-то, друг, свинцу сколько хочешь закупить можно…
– И то правда… Не совсем на одно выходит, ну да уж Бог с тобой. Хороший ты старик. Прощай, лихом не помянешь.
Жарко.
И сухо, и как-то скучно, – ветрено. От суши и ветра уже падают ранние листья в аллеях. Но за озером, в лесу, болота не сохнут, хотя свежести от них никакой.
Литта гуляет много – одна. Ей хочется быть одной. Такая тоска, такие думы. Впрочем, есть главная дума. Вопрос, который нужно решить. А как его решить?
С отъезда Сменцева прошла не одна неделя, а целых две, – может быть, больше. Габриэль живет на Стройке и живет, освоилась, кажется, очень довольна Весела, болтлива и не глупа. С Литтой пыталась было дружить вначале, – но как-то не сошлась. Катерина Павловна вечно в суетливых хлопотах, ну и вышло так, что Габриэль больше всего бывает с Алексеем Алексеевичем. Сумела его растормошить, они спорят, гуляют вместе, даже ездят куда-то на кривой таратайке, – Габриэль правит толстопузой деревенской лошадью и хохочет. Веселая.
На опушке леса недалеко от ручья есть большое дерево с низкими развесистыми ветвями. Литте оно почему-то нравится. Любит сидеть, прислонившись к стволу, глядеть вправо, где так просторно, где над волнистыми холмами лиловеет небо. Хорошо и лежать в траве; траву, первую, давно скосили, но выросла вторая, тоже зеленая и цветистая, – ручей близко.
«Мне надо освободиться, это главное. Надо освободиться, – думает Литта свою вечную надоедливую думу. – Надо непременно… Как? Посоветоваться не с кем. С Михаилом нельзя, даже когда она его и увидит… если увидит. С Дидусей? Где он? Да нет, нет, она понимает, что это ее дело, и надо самой, одной все придумать. А положение трудное».
Графиня-бабушка тогда, во времена доверия к старому профессору Дидиму Ивановичу, который готовил Литту на курсы, отпустила ее учиться за границу. Отпустила странно легко: со своей приживалкой и верной Гликерией. После всей этой ужасной истории с братом Юрием графиня точно забыла о внучке. Не замечала, тут ли она, там ли; бросилась в ханжество, и вышло у нее ханжество свое, действенное, деятельное, властное, – даже не ханжество, а что-то совсем другое.
Отца Литты, старого сенатора, подагрика и брюзгу, графиня быстро перевернула на свой лад, – Литта едва узнала Николая Юрьевича. Сколько лет жил он в доме графини, на отдельной половине, одинокий, злой, закутанный в пледы, растерявший все связи, забытый. Теперь он, покорный графине-теще (которая, впрочем, всегда его ненавидела), восседает в ее салоне, благословляется у епископов и архимандритов, крестится мелкими, приятными крестами и, кажется, состоит каким-то опекуном каких-то благодетельных учреждений.