Молчание.
Потом Сменцев тихо произнес:
– Я не враг, Юлитта Николаевна. Я, может быть, ближе вам, чем сам это думаю. Мне хотелось, чтобы вы поняли это раньше доказательств, раньше представления рекомендаций. Но вы слишком напуганы. Так вот: о Ржевском, да и о вас мы говорили много с Сергеем.
Литта не подняла головы. Потом пролепетала неслышно:
– Как я могу верить?
Сменцев пожал плечами, нехотя полез в карман, достал из бумажника узко сложенное письмо и протянул ей.
– Вы почерк Сергея знаете?
Дрожь солнечных бликов по бумаге, по знакомым крупным и кривым буквам.
«Друг Роман Иванович, видно уж до осени не свидимся, коли завтра едешь. Приходи осенью, потолкуем. Дидко по осени обещался быть, хоть ненадолго. А милой-то нашей крепко от меня кланяйся, куда едешь. Познакомишься, сам поклонишься. Ну, значит, до свидания пока от Сергеича».
Литта, прочитав, молча отдала письмо. Его тотчас же Сменцев сжег на спичке, – не без торжественности: больше, мол, не нужно. А, в сущности, можно бы и не торопиться сжигать: письмо самое безобидное, да и Сергей Сергеевич не опасный человек, – петербургский мастеровой, последнее время ни в чем не замеченный. Года два тому назад он жил вместе со старым одним профессором и с его больным племянником; кое-кто называл эту странную семью «троебратством». Но теперь и «троебратства» уже больше не существовало.
– Вы давно Сергея знаете? – спросила наконец Литта.
– Подружился не так давно; а знаю много лет… И с Дидимом Ивановичем, со стариком, раза два встречался. Хочу как следует с ним теперь повидаться. Хотя…
Он не договорил, быстро взглянул на Литту и прибавил тише:
– Юлитта Николаевна, да ведь я и с вашим покойным братом встречался. Он меня очень интересовал. Никогда я не думал, что он кончит трагически. Не шло к нему.
– Случайность… ужасная, – проговорила девушка, едва двигая побелевшими губами. – Мне тяжело вспоминать это… Но вы… вы что знаете? Считается неоткрытым, кто убил его тогда ночью в пустой финляндской даче… А что говорят – вздор, неправда.
– Говорят, что его убил Ржевский… Но, конечно, это вздор. Ясно, что вздор.
– Да, да. Убийца – несчастный, подговоренный негодяем. Больной, безумный… Он и умер в больнице… А нарочно говорят… И многие верят. Вот, бабушка моя, графиня… Вы ее знаете. Она уверена, что Юрия заманили в Красный домик и убили «революционеры». Зачем, о Господи!.. И о Ржевском она тоже… В чем уверилась, – кончено. С тех пор стала совсем иная. Жестокая она и сильная. Отца моего вовлекла туда же. Окружила себя…
Литта вдруг оборвала:
– Да вы знаете, кем. Вы ведь в ее салоне – гость нередкий.
– Знаю… – задумчиво сказал Сменцев. – Это целый мир. Графини и ее присных жаль было бы не видеть.
– Делаете наблюдения? – неприятно усмехнувшись, спросила Литта.
– Нет. Я не наблюдатель. Созерцаниями заниматься некогда. Если вы мне не доверяете, – так тому и быть. Но все же лгать не буду. Я ищу себе союзников, говорю вам. Для этого надо видеть всех, чтобы потом выбрать.
Литта встала.
– Пойдемте. Что мне доверять – не доверять. По-прежнему я вас не понимаю. Там – союзников! Если гости графини могут быть вашими союзниками…
– Могут, – твердо и открыто сказал Сменцев… – Все могут, если я захочу. Последнее слово, подождите…
Он тоже встал. Солнце закрылось набежавшим облаком. Лес потемнел, посерел, притих. Прямо в глаза Литте глядели неблестевшие глаза под выгнутыми, точно нарисованными бровями.
– Чего вы желали бы, к чему Ржевский пришел, о чем Сергей мечтает, – того хочу и я. Должно создаться новое движение. Более широкое, с иными основами, с иными горизонтами. Но для этого надо считаться с существующими силами и пользоваться ими. Довольно романтических утопий да эмигрантских мечтаний. Что есть, то есть.
Он сдвинул брови и прибавил, ближе наклонившись к ней:
– Над созданием такого движения я работаю. И я – сделаю.
Это шепотное, но ясное «сделаю» прикрыло Литту душным туманом. Ей казалось теперь, что она Сменцеву и верит до конца и в то же самое время до конца не верит. Захотелось быть далеко от него, забыть его, чтобы вовсе не было его, – но и странно влекло ему покориться, согласиться с ним в чем-то совсем, и пусть все сбудется, чего он хочет.
– А теперь пойдемте, – произнес Роман Иванович громко, почти весело. – Мы к обеду опоздали. И ведь это длинный разговор. Сразу всего не скажешь. Еще не раз к делу вернемся.
В тот вечер долго сидела Литта над своей тетрадкой. Писала, думала, опять писала… Но кончила тем, что под утро все листы разорвала. Не надо. И запоминать этого не надо. Ничего не выходит. Ничего не вышло. Не надо.
Роман Сменцев крепок и вынослив. Сложение – как у юного богатыря. Но когда-то, при ужасных условиях, он перенес тиф, который оставил ему расстройство в печени. Слабое, потому что лишь изредка возвращалась глухая боль в боку, но Сменцев нетерпелив и раздражается от всякой боли.
Никто не знает этого. Он всегда одинаково ровен с людьми, скорее весел, и почти незаметна желтизна его смуглого лица. Но у себя в комнате, один, – он порою киснет, капризничает, злится, красивые брови его не хмурятся, а жалобно кривятся. Боль не такая, чтобы нельзя было заснуть, но он нарочно не засыпает; есть что-то и в боли, и в этом его одиноком тайном раздражении, в капризах наедине с собою, ему сладкое.
Может быть, нравится уверенность, что войди кто-нибудь, понадобись что-нибудь сейчас, – и Роман Иванович преобразится во мгновение ока: точно ни боли, ни раздражения, ни слабости никогда не бывало, да и не могло быть. Наедине с собою он позволял себе все. Все, кроме обмана. Такое у него правило. Без мудрого, постоянного обмана всех, с кем соприкасаешься, нельзя жить, нельзя сделать с людьми ничего. Не ложь, – ложь большею частью глупа, – а именно мудрый обман. Но зато надо уметь никогда не обманывать себя; больше – позволять себе все перед собою. И Роман Иванович любил как холодную ясность мыслей своих тайных, так и отдыхи свои, слабости свои, – их не подглядит чужой взор.