– Садись, садись. Чай будешь пить или пиво? От Наташи поклон, если она еще не приехала.
– Нет еще. Спасибо, я чай буду. Что это ты так?
– А что?
– Да здесь… И… Ты ведь студент? От Наташи знаю, вы встретились.
– Вот и с тобой встретились. Если от Наташи знаешь обо мне, так уж, верно, все знаешь. А это… – он показал глазами на свой приказчичий картуз, – это случайно… Шалости… Никакого отношения ни к чему не имеет. Михаил, скажи лучше о себе.
– Я давно тебя хотел повидать, – проговорил Михаил, не отвечая на вопрос. – Да не выходило как-то… К тебе не решался. Рад, что встретил.
– Значит, я тебе нужен? От Наташи ты должен знать, что я не намеревался искать ни тебя, ни других, что все вы для меня – только милый, хороший кусочек моего прошлого, – только!
– Ты не связан, – холодно сказал Михаил.
– Я и не могу быть связан, я говорю это для тебя, чтобы тебе все было ясно. Но от своего прошлого я не отказываюсь; я сказал и Наташе, что не буду бегать от тебя, если ты меня найдешь.
– Юрий, вот в чем дело… Впрочем, нет. Я лучше приду на Остров, если выяснится необходимость. Ты ведь на Острове теперь живешь? А я вполне могу прийти. Дело не во мне.
– Все равно. Будь добренький, приходи на Фонтанку. Поверь, там лучше. И скажи теперь же, когда придешь.
– К графине? Ты и там живешь? Хорошо. Через десять дней приду. Шестого мая. Да! Кнорр у тебя бывает?
– Кнорра я видел. Так, мельком. Он хотел зайти. Я не знал, что вы с ним продолжаете…
– Не близко. Ну, так прощай теперь. Яша хотел зайти сюда; поздно, должно быть, не придет.
– Ах, еще Яша! Ну, этот… Я рад, что не видел его. Михаил угрюмо промолчал.
– И ты, помню, с Яшей не дружил.
– Он мне лично не был симпатичен, – сказал Михаил. – Цинизм в нем есть, понятный впрочем, но я не люблю цинизма. Повторяю, это просто мое личное чувство, и я себе никогда не позволял ему поддаваться.
– Господи, Михаил! Что ты только говоришь. Не поддаваться… личным чувствам… Ну, да оставим.
– Ты тоже циник…
– Однако я тебе не был антипатичен никогда. Вспомни.
– Это опять необъяснимый каприз личности.
– Нет, Михаил, это просто, пойми: разве мы похожи с Яшей? Вот мне приходит в голову как раз интересная вещь, ты скажешь – парадокс, но послушай: я откровенно забочусь прежде всего о себе, но мне важно делать это с наименьшим вредом для других; а Якову, который, по-моему, глупее всех глупых людей, важнее всего повредить; он воображает, что это самый верный путь хорошо позаботиться о себе. Может быть, я ошибаюсь, но такое у меня впечатление.
Михаил насупился.
– Оставим и психологию, и Якова. В сущности, ты так же мало его знаешь, как и я. Я знаю, что в деле Яков незаменим, этого с меня довольно.
Он встал. Юруля не улыбался, лицо потемнело, в глазах была досада.
– Подожди, Михаил. Еще одно слово о тебе. Сядь, прошу тебя. Не стоило бы, но уж так нашло на меня, хочется сказать.
– Ну, что? – нетерпеливо и болезненно сказал Михаил, садясь.
– Ты мне глубоко неприятен, – ты несчастен. Зачем это? Пленник мой бедный, заставляешь себя думать о «свободе других», а сам-то? Я понимаю, тяжело признаться, что не веришь в то, чему верил (хотя это тяжесть предрассудка) – однако есть же разум, есть же свобода, есть же очевидность! Не веришь ты больше никому и ничему! И остаешься, стиснув зубы, все с теми же людьми, – из-за чего, ради чего? Ради «долга»? Что это за тупость? Весь в веревках, – да еще в каких-то воображаемых!
– Оставь, оставь, – строго сказал Михаил.
– И оставлю. Ведь я тебя не убеждаю, не к себе зову, мне никого не нужно; я только советую: попробуй опомниться. А это что же такое? Это безобразно. О, идеалисты! Досада, отвращение… – И вдруг перебил себя: – Извини, Михаил. Мне ведь все равно. Увидел тебя – и сказал. Будь себе, каким хочешь. У меня сердце нежное… нет, глаза у меня нежные. Когда смотрю – жалко.
Они были теперь одни в трактире. Михаил заторопился.
– Прощай, – буркнул он. – Так я приду шестого. А не то через Кнорра дам знать, когда.
Слов Юрия он как будто и не слышал. Сидел задеревенелый.
Юрий сам, выйдя минуты через две из трактира, уже смеялся и удивлялся.
«С чего это я ему? Да ну его совсем! Какое мне дело?»
Пошел пешком на Преображенскую и уже на Невском совершенно забыл неожиданную встречу.
Белые до голубизны электрические пузыри меж черных сучьев, едва опушенных, то надувались светом, словно пухли, то ежились с шипом. Где-то уж слишком вверху честно желтеет бесполезная луна.
Злая ночь мая, петербургская, дышала ледком. Небо светло-серое, как оберточная бумага, с висящим ненужным месяцем, было глупо.
Внизу, напротив сцены, сидел за столиком безбородый мальчишка в цилиндре.
– Двоекуров! – крикнул он вдруг. – Послушайте! Двоекуров!
Тот, высокий и тонкий, в студенческом мундире без пальто, остановился равнодушно.
Оркестр молчал. Слышен был песочный скрип под подошвами вялой толпы. Щелкнула где-то пробка.
– Это вы, Стасик? – сказал Юруля. – Здравствуйте. Мальчик в цилиндре поспешно поднялся.
– Послушайте, Двоекуров. Послушайте, сядьте со мной. Ведь вам все равно. Вот у меня шампанское… Мы с вами мало знакомы, но что ж такое. Ведь вы один?
Двоекуров сел.
– Пока один. Что это вы нервничаете? – прибавил он участливо.
– Скажите правду, раз навсегда: вы меня очень презираете?
Юруля поднял на него свои карие, с золотыми искрами глаза, сдвинул со лба фуражку и улыбнулся.