Врет, иль правду говорит?
Спорить неуместно.
Кто кого перехитрит,
Ой, неизвестно.
На сердце непонятная тревога,
Предчувствий непонятных бред.
Гляжу вперед – и так темна дорога,
Что, может быть, совсем дороги нет.
Но словом прикоснуться не умею
К живущему во мне – и в тишине.
Я даже чувствовать его не смею:
Оно как сон. Оно как сон во сне.
О, непонятная моя тревога!
Она томительней день ото дня.
И знаю: скорбь, что ныне у порога,
Вся эта скорбь – не только для меня!
1913
С.-Петербург
Красная лампа горит на столе,
А вокруг, везде – стены тьмы.
Я не хочу жить на земле,
Если нельзя уйти из тюрьмы.
Красная лампа на круглом столе.
Никто не хочет тьму пройти.
А если весь мир лежит во зле –
То надо мир спасти.
Красная лампа на круглом столе –
Сердце твердит: не то! не то!
Сердце горит – и гаснет во мгле:
Навстречу ему нейдет никто.
Лето 1905
СПБ
Ангелы со мной не говорят.
Любят осиянные селенья,
Кротость любят и печать смиренья.
Я же не смиренен и не свят:
Ангелы со мной не говорят.
Темненький приходит дух земли.
Лакомый и большеглазый, скромный.
Что ж такое, что малютка – темный?
Сами мы не далеко ушли…
Робко приползает дух земли.
Спрашиваю я про смертный час.
Мой младенец, хоть и скромен, – вещий.
Знает многое про эти вещи,
Что, скажи-ка, слышал ты о нас?
Что это такое – смертный час?
Темный ест усердно леденец.
Шепчет весело: «И все ведь жили.
Смертный час пришел – и раздавили.
Взяли, раздавили – и конец.
Дай-ка мне четвертый леденец.
Ты рожден дорожным червяком.
На дорожке долго не оставят,
Ползай, ползай, а потом раздавят.
Каждый, в смертный час, под сапогом,
Лопнет на дорожке червяком.
Разные бывают сапоги.
Давят, впрочем, все они похоже,
И с тобою, милый, будет то же,
Чьей-нибудь отведаешь ноги…
Разные на свете сапоги.
Камень, нож иль пуля, всё – сапог.
Кровью ль сердце хрупкое зальется,
Болью ли дыхание сожмется,
Петлей ли раздавит позвонок –
Иль не всё равно, какой сапог?»
Тихо понял я про смертный час.
Я ласкаю гостя, как родного,
Угощаю и пытаю снова:
Вижу, много знаете о нас!
Понял, понял я про смертный час.
Но когда раздавят – что потом?
Что, скажи? Возьми еще леденчик,
Кушай, кушай, мертвенький младенчик!
Нё взял он. И поглядел бочком:
«Лучше не скажу я, что – потом».
Январь 1911
Канн
Ропшину
О нет. Не в падающий час закатный,
Когда, бледнея, стынут цветы дня,
Я жду прозрений силы благодатной.
Восток – в сияньи крови и огня:
Горело, рдело алое кадило,
Предвестный ветер веял на меня,
И я глядел, как медленно всходило,
Багряной винностью окроплено,
Жестокое и жалкое светило.
Во славе, в пышности своей, оно,
Державное Величество природы,
Средь голубых пустынь – всегда одно;
Влекутся соблазненные народы
И каждому завидуют лучу.
Безумные! Во власти – нет свободы,
Я солнечной пустыни не хочу, –
В ней рабье одиночество таится, –
А ты – свою посмей зажечь свечу,
Посмей роптать, но в ропоте молиться,
Огонь земной свечи хранить, нести,
И, покоряя, – вольно покориться.
Умей быть верным верному пути,
Умей склоняться у святых подножий,
Свободно жизнь свободную пройти
И слушать… И услышать голос Божий.
Январь 1911
Канн
Тебя проведу я, никем не замеченного…
Со мной ключи.
Я ждал на пороге молчанием встреченного…
И ты молчи.
Пусть сердце угрюмое, всеми оставленное,
Со мной молчит.
Я знаю, какое сомненье расплавленное
В тебе горит.
Законы Господние дерзко пытающему
Один ответ:
Черту заповеданную преступающему –
Возврата нет.
Но вот уж не друг и не раб тебе преданный я
Сообщник твой.
Придя – перешел ты черты заповеданные,
И я с тобой.
В углу, над лампадою, Око сияющее
Глядит, грозя.
Ужель там одно, никогда не прощающее,
Одно – нельзя?
Нельзя: ведь душа, неисцельно потерянная,