Наташа в ужасе слушала его. Заметив расстроенное лицо, Михаил улыбнулся.
– Ничего, не бойся, ничего не случилось. А если и случилось– не плохое. Подожди, сестренка, мы еще повоюем. Дело в деле и в том, чтобы к делу с открытой душой и с открытыми глазами подходить.
Наташа вдруг поняла все. Еще не умом, но сердцем, несознанно-живой любовью.
– Михаил, мне страшно. Флорентий там, с ним, и я не знаю, Михаил…
Он подошел, нежно поцеловал черную ее головку.
– Будем верить, родная, в тех, кого любим, в то, что любим. И будем бодры и смелы, да? Хорошо?
Рождество в Петербурге нынче славное. Мягкое, белое; дни чуть заметно удлинялись, и сумерки были ласковее, задумчивее.
Липа давно не видела снега, радовалась ему. Жаль, что в городе тотчас же он по улицам рыжеет и лоснится. Как хороши теперь, должно быть, поля около опустевшей Стройки, чистые-чистые, сверкающие.
Но мечтать некогда Литте. Надеялась, что отдохнет в отсутствие Романа Ивановича, и не вышло: беспокойство какое-то нарастало в душе, хуже чем при нем. Подумала-подумала – и написала Флорентию, в Пчелиное. Коротенькое письмо, а когда он откликнулся – написала опять, длиннее. Хотелось все рассказать ему, но не посмела: привычно не доверяла она почте. Объявить просто, что выходит замуж за Романа – какой смысл? Как он поймет? И она писала отвлеченно, о тоске, беспокойстве своем и надежде, что все скоро уладится, – «придумано уже».
Собрания у графини шли чередом и делались бурными. Литта, занятая своим, рассеянно следила за ними, но все же понимала, что происходит внутренняя борьба, что преосвященный Евтихий со своими сторонниками подводит мину под Федьку с его последователями; борьба пока неровная, так как Федька в силе «наверху». Княгиня Александра волей-неволей на Федькиной стороне, но уже давала понять старой графине, что такое положение долго не удержится; она сама при первом случае будет за то, чтобы стащить Федьку с неподобающего места. Слишком уж он обнаглел. Телохранителей своих распустил окончательно. Графине было противно, что они снимали в швейцарской глубокие калоши и вламывались в ее салон босопятые.
– Я понимаю святость, святая простота, tout ca enfin, – говорила она, нюхая свои sels, – но почему же непременно эти голые ножные пальцы? Почему? Какая настоятельная надобность?
Федька сам не очень любил салон старухи; предпочитал общество молоденьких барышень, курсисток, гимназисток, когда уж спускался с верхов.
Литту он, встречая, каждый раз усаживал рядом, надоедал ей сильно, особенно тем, что лез целоваться.
Часто вспоминали Романа Ивановича. Графиня с досадой говорила, что она без него иногда «как без рук».
– Qu'est ce qu'il vous ecrit, petite? – спрашивала она внучку. – Revient-il?
Литта отделывалась общими словами. Да и что могла сказать? Роман Иванович ей не писал совсем, ни разу; и не обещал писать, однако Литта с удивлением заметила, что это молчание ей неприятно.
Явился перед самым Рождеством, неожиданно.
Были сумерки. Графиня отложила вечную работу свою и только что хотела сказать Литте, бесцельно стоявшей у окна, что пора повернуть кнопки. Увидала плотную фигуру Сменцева в дверях гостиной (он входил без доклада) и воскликнула:
– Ah, vous voila, enfin! Беглец!
Литта поспешно обернулась. Почувствовала, что сердце у нее забилось. Радостью? Ну, еще бы. Он приехал. Скоро, скоро освобожденье. И так она была одинока со своими думами. Он все знает, и он друг-Невольно она протянула ему руки. Он поцеловал обе, старался в сумерках разглядеть выражение ее лица. А Литта рада была, что темно. Она покраснела, и, сердясь на себя за это, краснела еще больше.
Вот зажглось электричество. Свет упал на смуглое, чуть похудевшее лицо Романа Ивановича; Литта увидала его знакомую усмешку вбок, странный, скользящий взгляд; холод облил ее на мгновенье – отчужденность, неприязнь, что-то похожее на страх… Но быстро совладала с собой Литта, точно узел внутри стянула какой-то… Прошло.
Роман Иванович остался обедать. Говорил все время с графиней и с Николаем Юрьевичем.
А после обеда графиня отослала внучку, объявив, что ей надо переговорить с Романом Ивановичем о делах, «ведь событие близится, а мы деловой части его почти не касались».
Это о свадьбе, конечно. О приданом, о деньгах, о том, где именно будут они жить. Литта знала, что для них готовится квартира в графинином доме. Не возражала – пусть уж он, как знает, сам. Ее и не спрашивали.
Литта прошла в «классную». Там горела ее милая, старая лампа. Уютно, знакомо, тихо.
«Прощай, лампа, прощай, кресло. Никогда не увижу вас больше; и не надо», – думала Литта без горечи.
Она не любила старого. Если боялась чего-нибудь, то вот этой неподвижности, уюта, длительности всего, что уже есть.
Села в кресло зеленое. Мысли опять вернулись к Роману Ивановичу. Странно: такую вещь он для нее делает, а ведь они по душе никогда и не разговаривали; отрывочно, о деле он говорил, о других, о ней, а о себе самом – никогда.
Вот чуть не два месяца его не было, – неужели так и не скажет, куда ездил, зачем?
«А какое мне дело? – сердито перебила она свои мысли. – Ездил и ездил. Нужно – скажет. Вздор какой».
В дверь тихонько постучали, и она тотчас же отворилась. Вошел Роман Иванович.
Ни разу еще не был он у нее в «классной». Не садился к столу, за которым она помнит Михаила – ее случайного учителя математики, и себя – девочку с распущенными волосами.
– Я с разрешения графини, – сказал, улыбаясь, Роман Иванович. – Вы не заняты?